Филологические
науки / 8. Русский язык и литература
К. филол.н. Радь Э.А.
Стерлитамакская государственная педагогическая академия
им. Зайнаб Биишевой, Россия
«Тарас Бульба» Н.В.Гоголя: трансформация «вечного текста»
Христианство не
только вера в Бога, но и вера в человека,
в возможность
раскрытия божественного в человеке.
Н.Бердяев
[Бердяев, 1990]
Художественные
произведения, имеющие в своей основе единый достаточно устойчивый архетип,
составляют парадигму типологически разнообразных модификаций одной и той же
основы, «порождающих» трансформацию
начального смысла.
Древнейшая реализация
библейского сюжета-архетипа о блудном сыне, содержащего мотив «отцы-дети», как
конкретный текст (притча о блудном сыне – самостоятельное художественное
произведение внутри Евангелия от Луки) подобно зерну заключает в себе программу будущего развития, не
застывшую неподвижно, не равную неизменно самой себе данность, хранимую как
содержание-память исторически живущего архетипа.
Одной из модификаций
сюжета-архетипа в истории русской литературы является повесть Н.В.Гоголя «Тарас
Бульба». Сюжет этой повести, заключающий в себе вариант решения извечной
проблемы «отцов» и «детей» (в данном случае решения трагического), дающий
возможность проникнуть в процессы художественного исследования тайн
человеческой индивидуальности, являет собой один из «эпизодов» литературной
жизни сюжета-архетипа. Евангельская притча актуализируется «в читательском
сознании без воспроизведения ее сюжета в тексте» [Тюпа, Ромодановская, 1996,
с.5]. Притча представляет общечеловеческую норму жизни, повесть – конкретную
коллизию конкретного исторического
времени и отход от этой нормы.
Мотивный комплекс сюжета библейской притчи о блудном сыне изменяется
в «Тарасе Бульбе» в вариант, выраженный в перевернутости,
противоречивости, двойственности смыслов и образов, в невозвращении сыновей в
отчий дом в силу трагичности финала, а в случае с Андрием – еще и в непокаянии.
Внутренний смысл
произведения (от сюжета до внутренних качеств, характеристик персонажей и
проблем) пропитан историчностью, атмосферой социального уклада. Перед читателем
возникает не отвлеченная семейная ситуация, а ситуация, кодифицированная по правилам эпохи XV века и по правилам Запорожской Сечи
с православной верой, товариществом и гульбой – признаком «широкого размета
душевной воли» [Вайскопф, 2002, с.85].
Образ Запорожской Сечи
включает в себя духовное, социальное,
историческое пространство жизни, соединяющее низменное и возвышенное,
плотское и сакральное. Как сущностное ядро жизни, трансформирующее поведение
запорожцев, Запорожская Сечь предлагает нормы жизни и поведения, проистекающие
из начального предназначения запорожца – защищать отчизну. Одна из норм –
«соединение множества воль ради общей и великой цели», оно совершается легко и
как бы самопроизвольно» [Зарецкий, 1999, с.325]. Еще одна важная черта,
определяющая мировосприятие и поведение запорожцев, - парадоксальное
соединение христианской обрядности,
принятия формы и нехристианского неверия в человека.
Перед читателем модель
Дома запорожцев не только с пространственным, но и моральным содержанием,
обладающим особыми качествами. Феномен Дома - Запорожской Сечи определен
пространством, ограниченным не самим собой, а «частным» существованием,
замкнутым в себе, с одной стороны, с другой – значением похожести на Дом, его
имитации – «как бы родительский дом» во главе с батькой-кошевым (люди
«приходили сюда, как будто бы возвращаясь
в свой собственный дом» [Гоголь, 1987, с.87] (выделено нами. – Э.Р.)).
В древнерусской культурной
традиции образ дома означал модель дома души, дома семейного, дома
государственного и дома Божьего – Отечества Небесного [Радомская, 2006, с.14].
Являясь смысловым и пространственно-энергетическим центром, воплощением
определенного порядка, миромоделирующим ядром, организующим началом,
Запорожская Сечь не имеет своего материально-выраженного значения жилища
(стены-границы между пространством внутренним и пространством внешним), что
связывает его с понятием дома в древнерусской литературе (например, дом в
значении «государство» в Повести временных лет и в других произведениях
литературы Киевской Руси, в которых обозначены только географические пределы).
Запорожцы, объединенные единоволием и родством
«по душе, а не по крови» [Гоголь,1987, с.;134] в товарищество, являются
воплощением физического единения в пиршестве, танце и сражениях [Манн, 1978,
с.134-141], хранят атмосферу «старинной» традиции, сберегающей
семейно-товарищеские отношения и верность присяге, данной на Кресте,
связывающей их словом верности духовно. Так образ Креста организует
пространство Запорожской Сечи. Обряд крестоцелования, традиционный для
древнерусской культуры (вспомним сцену крестоцелования в Повести об ослеплении
Василька Теребовльского из Повести временных лет), предваряет поход запорожцев
на Польшу: «В деревянной небольшой церкви служил священник молебен, окропив
всех святою водою; все целовали крест. Когда тронулся табор и потянулся из
Сечи, все запорожцы обратили головы назад.
- Прощай, наша мать! - сказали они почти в одно слово, - пусть же
тебя хранит бог от всякого несчастья!» [Гоголь, 1987, с.98].
Запорожская Сечь, святая
и греховная одновременно (норма жизни и поведения оказывается одновременно
антинормой с христианской точки зрения), допускающая стихийность чувств,
необузданность, низменность плотского и самоистребление, «имевшая столько
приманок для молодых людей» [Гоголь, 1987, с.87] («Пришельцы из порочного и
несовершенного мира составляют запорожское утопическое общество» [Зарецкий,
1999, с.328]), ассоциируется у самих запорожцев с образом Матери совсем не
случайно. Семантика понятий Дом, «гнездо», семья (духовная) и мать сближена
изначально и выражает природную человеческую потребность в любви и душевном
тепле. Однако понятия любви и семьи в основном смысле этих слов оказываются
одновременно чуждыми ей, а наличие женщины – недопустимым.
В словах прощания с
Запорожской Сечью, воплощенной Матерью, -
осознание запорожцами-пассионариями (чей пассионарный импульс поведения,
направленный против инстинкта личного самосохранения, порождает жертвенность и
является, по мнению Л.Н.Гумилева, яркой, но недолговременной вспышкой [Гумилев
1993, с. 268]) предопределенности своей
судьбы и возможного невозвращения к ней.
Церковь символизирует
встречу человека с Богом, причастие его земной жизни к жизни бесконечной и виртуальное обретение небесной отчизны,
потребность в которой, как истинного отеческого дома, испытывает каждый
человек. Так парадигма товарищеско-семейных отношений (кошевой – казаки –
Запорожская Сечь – едино-волие)
перерастает в парадигму духовную (Отец Небесный – казаки – Дом Небесный – едино-душие).
Мотив ухода на войну из
общего дома от отца Небесного и
воплощенной Матери по общей воле, мотивированной желанием «отмстить за все зло и посрамление веры и казацкой
славы…» [Гоголь, 1987, с.97], ставит казаков в разряд странников,
отправляющихся в чуждую сторону со святой / греховной целью. Кошевой, в образе
которого соединились личностная воля и
воля народная, принимает на себя функции отца духовного, чьим мудрым
наставлениям следуют все запорожцы.
Однако низменность/возвышенность «братства смерти» [Вайскопф, 2002, с.605]
порождает подвиги / антиподвиги (проявление жестокости), вызывающие страх и
осуждение.
«Греховность»
Запорожской Сечи сопрягается с мотивом
забвения. «Всякий приходящий сюда позабывал
и бросал все, что дотоле его занимало. Он, можно сказать, плевал на свое
прошедшее и беззаботно предавался воле и товариществу таких же, как сам гуляк,
не имевших ни родных, ни угла, ни семейства, кроме вольного неба и вечного пира
души своей. <…>…Они сами собой
кинули отцов и матерей и бежали из родительских домов…» [Гоголь, 1987,
с.86]. «Остап и Андрий кинулись со всею пылкостию юношей в это разгульное море
и забыли вмиг и отцовский дом, и
бурсу, и все, что волновало прежде душу, и предались новой жизни» [Гоголь,
1987, с.87]. Модель бытия заключает в себе «самопорожденный» ген забвения как избавления от груза
ответственности за прежнее
существование, как отказ от прошлого и потеря родственных связей («ради общей и
великой цели»). Он вскоре проявится в действиях Андрия, в той степени легкости,
с какой он отправится к своей возлюбленной в стан врага (тоже ради великой, но
личной цели).
Запорожской Сечи как
антидому (или его имитации) в повести
противостоит дом матери Остапа и
Андрия с окнами, «как в старинных церквах», столом под образами в парадном
углу, чистым и упорядоченным – дом души, воплощение истинно семейного начала.
Именно противостоит, потому что в нем и
в обрядовых действиях самой матери заметно трепетное отношение к вере, в
отличие от небрежения «нищего храма» запорожцев, в котором обрядов не
соблюдают, за исключением единственного – крестоцелования. По мнению
М.Вайскопфа, такая церковь лишена позитивного, жизненного содержания, а вера
только имитирует церковное православие [Вайскопф, 2002, с.606]. «Нищий храм»
противопоставлен католической церкви, в которой молятся о спасении, звучит
«небесная музыка», наблюдается Андрием «чудо, произведенное светом», и которая спасает горожан-поляков от гибели.
Сыновья Тараса, его
волею оказавшиеся в Запорожской Сечи, доме амбивалентном и греховном, являют
собой разный жизненный выбор: согласие в лице Остапа и вызов в лице Андрия – в «моменте
отчуждения от принятых моральных норм» [Манн, 1978, с.140],
отчуждения от множественно-единого. Но если в случае с запорожцами читатель
«фиксирует» забвение частного во имя
общего, то в случае с Андрием – наоборот, забвение общего во имя
частного, личного. И в этом –
жизненность и правда выбора.
В выборе иного варианта
жизни, в проявлении индивидуальной воли – устремленность Андрия к любви и
женскому началу, попытка обретения собственного дома (храма души) – идиллии,
связанной с образом дочери польского воеводы, более гармоничного с точки зрения
Андрия начала, нежели Запорожская Сечь (хотя с точки зрения запорожцев
Запорожская Сечь есть идиллия, выраженная в согласии предназначения с традицией и человека с предназначением).
В.Ш. Кривонос называет
Андрия «человеком падшего «естества», одержимого и увлекаемого чувственной страстью…»
[Кривонос, 2006, с.24]. Учитывая неоднозначность гоголевского мира, добавим,
Андрий – человек, неосознанно ищущий гармонию в жизни, проявления идеального в
человеке и бытии. Человеческая индивидуальность, двойственная, сочетающая в
себе низменное и возвышенное (что в традициях древнерусской литературы XVII века) – тайна, разгадка
которой предполагает также неоднозначный ответ. Признаки жаждущей идеала души, «которая уже живет жизнью тела» [Кривонос,
2006, с.24], проявились у Андрия, имеющего чувства «более развитые», чем у
Остапа, еще в последние годы обучения в бурсе и выразились в тенденции к
уединенности, отчуждению от коллективного, проявлении единоличия, когда «реже являлся предводителем какой-нибудь
ватаги, но чаще бродил он где-нибудь
в уединенном закоулке, потопленном в вишневых садах, среди низеньких домиков,
заманчиво глядевших на улицу. Иногда он забирался и в улицу аристократов…»
[Гоголь, 1987, с.80].
Брожение / блуждание
героя по Киеву в одиночестве как неосознанный поиск неизведанного предваряет
первую встречу с панночкой и ассоциативно в читательском сознании воспроизводит
сцену из «Повести о Савве Грудцыне» (произведении XVII века) – уход Саввы в поле и
блуждание в одиночестве, предшествующий
появлению беса и подписанию богоотступной грамоты продажи души дьяволу за
плотскую любовь к жене Бажена Второго. Желание обособиться интерпретируется как
возобладание над человеком чувственной страсти, низменного. Однако гоголевское
смысловое наполнение образа Андрия сложнее и интереснее, т.к. герой уединяется
в собственном сознании, оставаясь в мире людей (не покидает города). А Савва
оказывается в поле в абсолютном уединении, что является признаком начавшейся
душевной болезни). Вторая ситуация уединенности героя – ночная, когда Андрий
обходил козацкие ряды, «подивился» беспечности заснувших в военное время
сторожей и долго глядел на небо.
Небезопасное, открытое страданиям и смерти пространство рождает оттолкновение сознанием героя такого
бытия и устремляет его ввысь – к более совершенному пространству неба. Описание красоты небесного свода предваряет
встречу со служанкой панночки татаркой, исполняющей в сюжете двойную функцию:
слуги-беса и проводника в чужой мир и слуги-ангела и проводника в мир возможной
идиллии.
В русской литературе XIX века любовь – прежде
всего возвышенное чувство, духовное, разрушающее границы между «своим» и
«чужим», преодолевающее преграды
пространства и времени, подвигающее человека на благородные поступки
(спасение панночки и ее семьи). Так в повести семантика мотива грехопадения
приобретает смысловую двойственность (грехопадение – духовное возвышение): с
точки зрения запорожского мироустройства уход Андрия – предательство, страшный
не прощаемый грех (Андрий – Иуда
[Гоголь, 1987, с.126]); с точки зрения общечеловеческого – реализация права на счастье, устремленность к возвышенному: любви, благородству и
самопожертвованию (Андрий – спаситель). Ю.В.Манн пишет: «Для Вакулы, как потом
для Андрия или Пискарева, не любить и не быть любимым – значит не жить. Для них
немыслимо отречение от любви (как немыслимо было бы отречение от божества) – возможно лишь самоотречение и
самопожертвование. Возлюбленной они готовы принести любую жертву – и всю жизнь,
и все «царство»» [Манн, 1978, с.143]. Так возникает еще одно значение образа
Андрия: Андрий – жертва коллизии
«сердце – долг». В.Г.Белинский писал о трагедии героя: «Андрий… полюбил девушку
из враждебного племени, которой он не мог отдаться, не изменив отечеству: вот
столкновение (коллизия), вот сшибка между влечением сердца и нравственным
долгом…» [Белинский, 1953, с.444]
Между «околдовывающим»
пиршеством и гульбой товарищества (наряду с высокой целью защиты отечества
плотские, низменные страсти) и околдовывающей любовью (страсть, устремленная к
возвышенному) герой выбирает последнее, при этом оставив возможность испытывать
«упоение от битвы», нестись «как пьяный в свисте пуль», переживая при этом
остроту ощущений. И обретает новую отчизну.
Отчизна – там, где отец.
Отец по крови, батька-кошевой или Бог-Отец? В повести понятия Бог и Отчизна
разведены и соединены одновременно. Для сознания Андрия, душа которого жаждет
любви, эти понятия синонимичны, т.к. в Писании сказано: «Бог есть Любовь».
Следовательно, Отчизна там, где Любовь. «…Нет у меня никого! <…> Кто
сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне ее в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для нее всего.
Отчизна моя – ты! <…> И все, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!» [Гоголь, 1987, с.115].
Так в повести утверждается право выбора: Отчизне как уготованному жизненному
варианту противостоит Отчизна как результат личностного выбора, поиска души,
как построенная своими руками идиллия.
Как библейский старший
сын, Остап остался в границах принятого и утвержденного Тарасом Бульбой
ценностно-смыслового поля, согласившись с традицией. Как библейский младший
сын, Андрий, проявив своеволие (отказавшись от единоволия), выбирает другой
жизненный вариант, ища в жизни «лучшего», ломая традиции Запорожской Сечи,
пренебрегая нормами уготованной модели бытия, демонстрируя величие
индивидуалистического «Я». Так возникает конфликт поколений. Так возникает
конфликт средневекового «Мы» и индивидуалистического «Я» XIX века.
Библейский блудный сын,
потерявший статус достойного сына, пройдя через символическую смерть и воскрешение,
осознав свой грех, возвращается в новом духовном качестве и обретает
собственный дом – храм души, которым стал для него дом Отца. Блудный сын
Гоголя, потерявший родственные связи и отчизну, умерев символически и осиротев
духовно, обречен на трагическое невозвращение, непрощение,
невозможность покаяния и не-обретение.
В евангельской притче
торжествует идеальное начало: сила Бога-отца – во всепрощении по отношению к
кающемуся сыну. В повести Гоголя «Тарас Бульба» – трагическая невосстановимость идеального начала: карающая сила
земного отца лишает сына шанса осознать свой грех.
Так историческая повесть
Н.В.Гоголя неожиданно обнажает антихристианский смысл содержания и
древнерусские традиции.
Литература:
1.
Бердяев Н.А. Русская идея. Основные проблемы русской
мысли XIX века и начала XX века.// О России и русской философской культуре:
Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М.: Наука, 1990. С. 43–271.
Глава VIII. Режим доступа: http://philologos.narod.ru/berdyaev/berd-rusidea.htm#8par3
2.
Белинский В.Г. Полн. собр. соч. в 13-ти томах. Т.III. М., 1953.
3.
Вайскопф М. Сюжет Гоголя: Морфология. Идеология.
Контекст. 2-е изд., испр. и расшир. М.,
2002.
4.
Гоголь Н.В.
Избранные сочинения /Редкол. Г.Беленький, П.Николаев и др.; Сост., вступ.ст.
П.Николаева; Примеч. А.Щербакова. М.,
1987.
5.
Гумилев Л.Н. От Руси до России. М., 1993.
6.
Зарецкий В.А. Народные исторические предания в
творчестве Н.В.Гоголя: История и биографии: Монография. Стерлитамак, Екатеринбург, 1999.
7.
Кривонос В.Ш. Повести Гоголя: Пространство смысла:
Монография. Самара, 2006.
8.
Манн Ю.В.
Поэтика Гоголя. М., 1978.
9.
Радомская Т.И. Феномен Дома в зрелой поэзии Пушкина
//Русская словесность. 2006. №4.
10. Тюпа В.И., Ромодановская Е.К.
Словарь мотивов как научная проблема.// Материалы к «Словарю сюжетов и мотивов
русской литературы»: от сюжета к мотиву./Под ред. В.И.Тюпы. Новосибирск, 1996.