БАКУМЕНКО В.М.
Москва
ПО СТРАНИЦАМ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК АЛЕКСАНДРА ДОВЖЕНКО
Более полувека прошло со дня смерти великого кинорежиссёра и писателя Александра Петровича Довженко (1894-1956), но до сих пор его новаторский творческий путь не получил должной оценки и осмысления. Да, выходят о нём книги, выпускают и книги самого Довженко, поставлены фильмы, которые не успел снять сам режиссёр, но до сих пор нет ответов на поставленные Александром Петровичем вопросы и нет адекватного понимания бесценных уроков великого мыслителя, автора уникальных киношедевров ХХ века.
Среди литературы о кинорежиссёре книга А. Марьямова «Довженко», вышедшая в Москве, и книга «Уроки Довженко», выпущенная в свет в Киеве. И это всё. Между тем, о палачах А.П. Довженко в этом издании помещены развёрнутые, обстоятельные статьи…
Какая это была могучая Личность, дают незабываемые впечатления записные книжки А.П. Довженко. После ухода из жизни кинорежиссёра они были опубликованы в киевском журнале «Днiпро», а потом и в книге «Зачарованная Десна», выпущенной московским издательством «Советский писатель». Эти записные книжки охватывают последние двенадцать лет жизни писателя, самые трудные и драматические.
Уже в одной из первых записей Довженко читаем:
«Вчера Н. привёз мне из Киева известие о снятии меня с должности художественного руководителя студии.
Нужно взять себя в руки, заковать в железо сердце, волю и нервы, пусть самые последние, и, забыв всё на свете, создать сценарий и фильм, достойный великой нашей роли в великую историческую эпоху».
Свои дневниковые записи Довженко вёл на украинском и русском языке. Впрочем, это была характерная особенность его многогранной литературной работы.
Записные книжки Довженко запечатлели, какие творческие муки постоянно испытывал великий художник не только в процессе создания своих произведений, но даже знакомясь с результатами своего труда:
«При одной мысли о просмотре картины на меня всегда нападала гнетущая тоска. Картина всегда и неизбежно была хуже, чем я представлял её и создавал. И это было одним из несчастий моей жизни. Я был мучеником в результате своего творчества. Я ни разу не испытывал наслаждения, даже спокойствия, рассматривая результаты своего безмерно тяжёлого и сложного труда. И чем дальше, тем всё больше убеждаюсь я, что двенадцать лет лучших в своей жизни истратил я напрасно. Что бы я мог создать!».
Господи! Если бы только эти муки терзали больное сердце Александра Петровича! Уже через три недели после сказанного писателем выше, Довженко делает такую запись:
«Товарищ мой, Сталин, если бы вы были даже богом, я и тогда не поверил бы вам, что я националист, которого надо клеймить и держать в чёрном теле. Если нет принципиальной ненависти и нет презрения и недоброжелательности ни к одному народу в мире, ни к его судьбе, ни к его счастью, ни к достоинству или благосостоянию, так неужели любовь к своему народу – национализм? Или национализм в непопущении глупостям чиновников, холодных деляг или в неумении художника сдержать слёзы, когда народу больно? Зачем превратили вы мою жизнь в муку? Для чего отняли у меня радость? Растоптали сапогом моё имя?
Впрочем? Я прощаю вас. Ибо я – частица народа. Я всё-таки больше вас.
Будучи весьма малым, прощаю вам малость вашу и зло, ибо и вы несовершенны, как бы ни молились вам люди. Бог есть. Но имя ему – случай».
Надо было обладать незаурядным мужеством, чтобы летом 1945 года доверить бумаге такую мысль…
Записные книжки Довженко охватывают широчайших круг этических, эстетических, творческих, философских проблем. Ничто не ускользало от пристального взгляда писателя, всё своё творчество выстраивающего на жизненных наблюдениях и размышлениях о судьбах народных. Не обошёл Довженко и такое вечное явление, особенно обострившееся в наши дни:
«Все ждут должностей. До смерти не пойму, чего так лезут к должностям. Что может быть лучше конкретной работы, умения создавать конкретную ценность для своего общества!».
Особенно впечатляюще раскрывается масштаб Личности Довженко, когда писатель рассказывает нам о своих снах. Вот одна из таких записей 23 сентября 1945 года:
«Благословен мой день! Старею. Сегодня снилось мне, что есть на свете Бог. Что призвал он меня к себе и повелел ангелам своим выжечь из моей души и вырубить огненными мечами грусть и печаль, подавленность, страх за мать-отчизну, за семью, за и жену, и за себя, и за всё, что я люблю. И ангелы содрали с меня окровавленную кожу и бросили её в огонь, дабы я стал чистым. Потом вырубили они, по Его святому повелению, мой талант и дали мне новый. И я стал немым, позабыв все слова, все литеры, и все их условные значения.
– Я снимаю с тебя бремя Слова, человек, – сказал он мне. – Я не давал его тебе. Ты сам схватился за него, как ребёнок за огонь или за пузырёк яда. А оно сегодня ложь на земле.
Я ошибся в твоём таланте, хоть я и Бог. Отныне я освобождаю тебя от кандалов, скованных из литер. Бери себе другой талант. Я не подсказываю тебе ничего. Ты не ошибёшься теперь в выборе и сам, потому что ты несчастлив. «Дай мне музыку, Боже». – «Бери».
И я стал композитором. Всё, что я знал, чувствовал, всё, что видел мой духовный взор, – всё обратилось в звуки. И стал я свободным. Я растворился в миллионах звуков в трансцедентной своей высшей сфере и написал для людей, которых люблю больше всего на свете, правду, всю, без страха и без ложных, скользких, сладких и подлых прикрас, без угодничества, без тупости, не потакая тупости заматерелых неучей и холодных честолюбцев, безмерно пугливых и ненасытных, жестоких маловеров и человеконенавистников. Какую я музыку создал? Почему прозвенела она благовестом надо всем светом? Чем возвеселила и покорила все человеческие души? В чём был её смысл, в чём сила? Это была патетическая симфония борьбы за Советское Устройство на Земле. Был гимн Советской Вселенной. Я создал его из бесконечности сложнейших звуковых сочетаний, разнообразнейших и противоречивых. Как химик или кузнец, я сплавил героические аккорды с пустым, ничтожным звучанием шелеста бумаг и скрипа канцелярских перьев, широкие, как моря, пассажи юношеских благородных порывов и стремлений к чистому, всеобщему, извечному – с нудными цифрами тупых барабанов. Трубы восторга – с плачем голодных саксофонов. Громы всемирных невиданных напряжений оркестровой меди, сказочные мелодии славы побед – с шипением кляузничества, грубости и дурной угрюмости. И где-то на сороковых этажах, на самых гребнях симфонических волн моего произведения, сплелись в трагедийном танце радость с недовольством, слава с ненужной парадностью, и гимны, и крики, и восторги, и стенания труда с бурными каскадами дармоедства и неумелости. А ещё выше, надо всеми звуковыми армиями и стратосферическими эскадрами звучаний, разливалась на весь мир неслыханная в истории созвучий щедрость в смерти и неумении жить. А снизу по густым и тяжёлым-претяжёлым басовым низам скрипели, гудели, затухали, и снова гудели, и ревмя ревели, и плакали одинокими душераздирающими фанфарами тысячи невысказанных вопросов придавленной, серой, бедной, невесёлой некрасивости. Произведение стало жить, ибо оно не было словом. Из чего слагается красота? Из того же, что и жизнь и победа. Из осердеченного любовного единства всех её явлений. В моей Симфонии побеждала Радость, и сила её оптимизма и всепокоряющая Красота были как раз в преодолении безмерности дурного.
Как всё просто! Стоит только взрастить любовь к Человеку да избегать, как смерти, подозрительности и ненависти».
Поистине Довженко был равен по размаху титанам эпохи Возрождения. И так логично, что он был просто обречён на травлю и гонения всякими бездарностями. Не случайно каждое произведение гениального мастера подвергалось уничтожающей критике и «учинённым зверствам», как писал Довженко.
Поразительную запись сделал Александр Петрович 7 ноября 1945 года:
«Не произойди у нас в семнадцатом году Великая социалистическая революция, сегодня вся Европа пребывала бы под диктаторскими сапогами Гитлера и Муссолини».
Это справедливое утверждение проливает особый свет на великий подвиг нашего народа в исторической Победе.
В тот же день Довженко делает ещё одну запись, которую невозможно читать без душевного волнения:
«Основная цель моей жизни теперь – не кинематография. У меня уже нет физических сил для неё. Я создал ничтожно малое число кинофильмов, убив на это весь цвет своей жизни, – не по своей вине. Я жертва варварских условий труда, жертва убожества и ничтожества бюрократически мёртвого кинокомитета. Знаю, что годы не вернутся и что ни на чём не догнать их. Вот почему, спохватившись только сейчас и думая о напрасной трате времени и сил в кино, не к киноплёнке, коварной целлюлозе, обращаю я сейчас свой духовный взор. Я хотел бы умереть после того, как напишу одну книжку про украинский народ. Когда я окидываю взглядом границы этой книги, соседние, так сказать, с нею державы, я вижу Дон Кихота, кола Брюньёна, Тиля Уленшпигеля, Муллу Насреддина, Швейка. Я думаю об этом уже лет пять, ища форму. И порою мне кажется, что я нахожу форму. Я хочу так её написать, чтобы она стала настольной книгой и принесла людям утеху, отдых, добрый совет и понимание жизни…».
Ещё через день Довженко снова возвращается к мысли о своей народной эпопее: «Всю свою силу, весь ум очищу от мелкого, повседневного. Буду заклинать себя подняться до высот долговечного произведения. Установлю вечерний час, нечто вроде молитвы народу, полёта духовным взором своим на Украину, к родному народу, сыном которого я был, остаюсь и буду во имя отца».
Многие страницы записных книжек А.П. Довженко посвящены детальной разработке задуманного произведения. Даже по ним можно представить дух, захватывающий масштаб народной эпопеи. Но очевидно было и то, что подобная задача была не по силам писателю в ту пору. Известно, что многие произведения Довженко остались незавершёнными , но всё равно авторское чувство в литературе получило гораздо полное удовлетворение, чем в созданных им картинах. Конечно, А.П. Довженко вошёл в историю мирового искусства, прежде всего, как гениальный кинорежиссёр, но и писателем, кинодраматургом он был от Бога. Чтобы это понять, достаточно прочитать повести, рассказы и записные книжки Довженко, не говоря уже о киносценариях.
После обстоятельного изложения сюжетных линий глав «Кравчина» задуманного романа «Золотые ворота», Довженко делает 19 ноября 1945 года запись, которая и в начале XXI века не потеряла своей актуальности:
«Мне сказал сегодня Н. (академик), мой большой друг:
– Я чувствую и знаю теперь одно. Мы живём в начале эпохи гибели цивилизации, по крайней мере, европейской. Всё, что происходит в мире, ничего другого не говорит.
– Считаете ли вы возможным как учёный, что нашей планете в целом угрожает атомная катастрофа.
– Безусловно. За всё время своего существования человечество впервые прикоснулось
к явлениям космического порядка. Безусловно. Ну что же, во всяком случае, когда я, сидя в этом номере гостиницы, буду видеть, что мир разваливается, я скажу без сожаления, что ничего лучшего человечество не заслужило».
За прошедшие шестьдесят с лишним лет, когда были сказаны эти жёсткие слова, можно лишь добавить, что человечество за этот период с рвением, достойным лучшего применения, подготовило себе и экологическую катастрофу, «репетиция» которой постоянно проходит во многих уголках планеты, а чудовищно беспечное человечество делает вид, что это случайные сюрпризы природы…
Прекрасно начинается записная книжка Довженко за 1946 год:
«Бог в человеке. Он есть или нет его. Но полное отсутствие – это большой шаг назад и вниз. В грядущем люди придут к нему. Не к попу, конечно, не к приходу. К божественному в себе. К прекрасному. К бессмертному. И тогда не станет гнетущей серой тоски зверино-жестокого, тупого и скучного безрадостного будняя».
Подобных записей у Довженко немало, писатель глубоко задумывался об этой основополагающей философской проблеме. Все мысли на эту тему свидетельствуют как был дальновиден большой художник и мыслитель и как он был устремлён всеми своими помыслами в будущее.
Рядом с приведенной записью Довженко помещает следующую выстраданную мысль:
«Войну в искусстве надо показывать через красоту, имея в виду величие и красоту персональных человеческих поступков на войне. Всякий другой показ войны лишён всякого смысла.
Это парадокс, один из величайших в истории человечества.
Ибо война – глупа. Жестокость и глупость, надев атавистические одеяния, овладевают массами преступников, затыкают на время своих злодейств рот искусствам, то есть тому, чем человек отличается от животного. Освящают этот кретинический акт неумирающим утверждением: когда стреляют пушки, музы молчат.
И сам идиотизм убийства и гнуснейшего массового насилия возводится в ранг искусства войны! Военное искусство!
Оно не более искусство, чем шизофрения.
Почему правители ненавидят пацифизм всегда и в особенности накануне безумства?
Потому что они по сути своей рабы глубоких атавистических инерций, на коих базируется и процветает вся сила и природа власти. Посмотрите на Землю. Памятников убийцам и их коням на ней во много-много раз больше, чем памятников их антиподам».
Ещё одну характерную запись Довженко той поры процитируем здесь:
«Двадцать девятого марта читал в Союзе писателей «Жизнь в цвету». Читал целых три часа. Народ слушал как заворожённый. И только после чтения я заметил, как все были возбуждены и взволнованы.
Все встали и долго приветствовали меня аплодисментами. Я поклонился им, благодарный за внимание и уважение. И всё же мне было очень грустно. В этих приветствиях, во всём было что-то похожее на демонстрацию. Я видел перед собой людей, радующихся моему произведению и моей трудоспособности. Радующиеся, что я не погиб от удара грубого и жестокого кулака, не стал духовным калекой, хамом и лакеем, не впал в отчаяние и не проклял мир».
В одной из записей 1947 года Довженко с полным основанием утверждал: «Я творил, что хотел, что думал. Я в самом деле был свободным художником в своём искусстве».
Вот за это и терзали Александра Петровича Довженко всю жизнь палачи разного ранга и уровня. У них на свободных художников абсолютный «нюх». И через некоторое время писатель признаётся:
«Вот уже несколько лет влачится моя «Жизнь в цвету». Я написал её как повесть и как пьесу. Я выстрадал её как цветной фильм, выколотил палкой и выстоял, изнывая от приступов стенокардии и тупого бюрократизма. Потом, когда всё наконец с таким предельным трудом было сделано, когда картина стала жить и радовать даже искушённых снобов, я попал в странную мистическую полосу её обсуждений в художественном совете Великом. Потом министр куда-то бегал с нею и каждый раз требовал всё новых и новых купюр. Потом, когда она уже была раздета догола и изрезана, её показали Великому вождю, Величайшему из смертных с тех пор, как создан мир, и Величайший отверг мой труд…
Тогда меня спас от удушья Жданов. После встречи с ним я, казалось, ожил. И хотя пьесу тоже удушили вопреки мнению, я отдыхал как будто бы в Барвихе недели три и возвратился оттуда снова больным.
Меня уже снова разбирает киноорганчик. Я сижу день-деньской за столом.
Я должен отрицать созданное, ненавидеть то, чем восторгались, что сложено из многих тонких компонентов. И воссоздавать произведение-гибрид – старую поэму о творчестве и новую повесть о селекции. А сердце болит. И часто, уходя от стола после целого дня труда, я оглядываюсь на сделанное – как его ничтожно мало.
А усталость такая, как будто целый день ворочал камни в беспокойстве…».
А мы ещё удивляемся до сих пор, что Александр Петрович Довженко скоропостижно скончался в шестьдесят два года… При такой многолетней экзекуции над гением следует поражаться, что он так долго продержался в неравных сражениях…
Как бы в подтверждение этих слов, уже в первой записи 1948игода А.П. Довженко спрашивает:
«Что со мной случилось? Я словно разучился писать. Пишу статью для «Литгазеты» о суде над «Летр Франсез» и два дня не могу собрать мысли, не могу пошевелить пером. Не написал ещё и страницы, а устал так, словно камни ворочал на трудном пути, и сердце болит, и грусть объемлет душу. Нет, верно, не редакциям я принадлежу, а докторам. И тормоз в писании – это моя травма, которая уже никогда не покинет меня. Ловлю себя на мысли: так и кажется, что стоит за плечами мой грозный критик и рассматривает бессердечным оком каждую мою букву и каждую запятую, нет ли измены и подкопа. И я, вместо того, чтобы писать, мучаюсь.
Я уже воспринимаю мир как мучения. Я понял: мечта измеряется глубиной внутреннего потрясения всей души, а не только гнётом внешних обстоятельств. Я мог бы долго жить и творить много только на основе блага, на основе позитивных стимуляторов».
Впрочем, в дневниковых записях А.П. Довженко имеется ответ и на вопрос: что помогло выстоять великому художнику в неравной борьбе. Назовём основные составляющие: поглощённость творческим процессом, любовь к родной земле и огромное чувство к единственной на всю жизнь женщине. Музой Александра Петровича Довженко была хорошо известная всей стране Юлия Ипполитовна Солнцева. Всей своей жизнью и незаурядной творческой деятельностью по воплощению неосуществлённых замыслов своего гениального мужа Ю.И. Солнцева доказала свою любовь и преданность А.П. Довженко. Она была достойна великой любви великого художника. Это была уникальная монолитная пара красивых людей, созданных друг для друга. Вот какие лирические строки посвятил жене Александр Петрович:
«Я так люблю мою Юлю, как, кажется, никогда ещё не любил её за двадцать пять лет семейной жизни. Я непрерывно говорю ей нежные слова. Любуюсь ею, я весь переполнен глубочайшей нежностью к ней.
… Да, я люблю её, мою Блюю, и тем счастлив. Кто послал мне любовь?
Пречистые воды великой Реки моего народа. Это её целительная влага омыла меня, её вечно девичья украинская ласка и безупречная чистота её многощедрых красок.
Мягкие тёплые воды её обновили мою душу, очистили от тоски и скорбей, обратили к красоте. И стал я тем, для чего родила меня Мать моя, добрым и радостным. Она наполнила сердце моё любовью, миром, счастьем. И я теперь всю жизнь буду благословлять её берега, и ласковый плеск её волн, и синее небо в её нежных водах, и матерински-девичью святую теплоту каждого прикосновения ко мне родной влаги.
Река, река, душа моего народа, какой бесценный дар ты мне принесла. С каждым воспоминанием я купаюсь в тебе, с каждой светлой мыслью лечу к тебе «на тихие воды, на ясные зори», несу тебе в жертву драгоценнейшие помыслы, припадаю к тебе.
Святая моя, незабываемая, вечная. Покличь меня, прими на свои берега, где трудятся мои люди, где слышится пение…».
Да, такие проникновенные слова мог написать истинный поэт и горячо влюблённый человек.
Среди записей последних лет жизни А.П. Довженко преобладают те, в которых писатель обращается к своей родной украинской земле, где впервые увидел свет Божий и познал красоту во всех её проявлениях:
«Если мне посчастливилось написать сценарий в добром здоровье и я не потеряю трудоспособность, я поставлю фильм на Киевской студии.
Я возвращаюсь на Украину. Я должен, собрав все силы, не обращать внимания на тех, кто меня ненавидит, творить для народа, молиться народу, идя с ним к великой цели… И жить одним – картиной о великом строительстве на Днепре и в степях Украины».
К великому сожалению, планам Александра Петровича Довженко не было суждено воплотиться в жизнь – великий кинорежиссёр и писатель скоропостижно скончался во время работы над картиной «Поэма о море».
Когда думаешь о героической и трагической жизни А.П. Довженко, вспоминаются слова великого художника, произнесённые на его юбилейном вечере: «Я был задуман на большее…». Знакомясь с горькими страницами записных книжек гениального новатора ХХ века, отчётливо понимаешь, что Александру Петровичу Довженко тоже не дали пропеть свою песню до конца… Но всё равно в нашем представлении творец шедевров киноискусства, которые вошли в историю мирового кино, остаётся Победителем, несмотря на судьбу страстотерпца и мученика… У художника такого масштаба в ту злополучную эпоху иной судьбы и не могло быть. Александр Петрович Довженко в полной мере разделил судьбу своего народа, и это обстоятельство освещает особым светом героическую жизнь великого художника.