Филологические науки/8. Родной язык и литература
К. филол. н. Абузова Н.Ю.
Алтайская
государственная педагогическая академия, Россия
Картина мира в духовном стихотворении М.В. Ломоносова
«Ода, выбранная из Иова»
Лирический мирообраз русского
классицизма формировался постепенно, проходя несколько этапов. Первым можно
считать поэзию Ломоносова, Тредиаковского, Сумарокова; вторым – творчество
поэтов «сумароковской школы», ориентированных и на ломоносовскую, и на
сумароковскую традиции, а также лирику «малых поэтов», развивающую линию
Тредиаковского; к третьему мы отнесли бы поэзию Муравьёва и Державина. Каждое
последующее поколение не только изменяло структуру классического мирообраза,
как принято считать, от универсально-рационалистического к индивидуально-чувственному,
но и закрепляло его специфические характеристики, реализуя далеко не
исчерпанный в национальной русской форме его эстетический потенциал,
аккумулируя энергию его трансляции в культуру новой эпохи. Наша задача –
проследить историческую динамику классицистического мирообраза русской поэзии ХVШ
века именно в этом последнем аспекте.
Ломоносовский
поэтический мирообраз основывается на общеевропейской традиции,
характеризующейся, по словам Л.В. Пумпянского, - «рецепцией античности»,
результатом которой является закономерное появление в творчестве Ломоносова
«оды правящих» [Пумпянский, 1983. С. 303, 310]. С другой стороны, ломоносовская
картина мира базируется на рационалистическом типе мировосприятия, в связи с
чем ведущая роль в «создании бытия» принадлежит сознанию. Конструирование
мирообраза сознанием усугубляется ещё одним внешним фактом, уже исключительно
«русским»: Ломоносов сочиняет свои оды не от себя, а от всеподданнейшей Академии наук
и только с 1750 г. на них появляется имя «всеподданнейший раб Михайло Ломоносов».
Оба факта заставляют предположить, что формирующийся русский классицистический
образ изначально складывается как синтез нескольких начал: античного (как
идеала), европейского (как образца) и собственно русского (как проявления национальной
ментальности).
Известно, что в
творчестве Ломоносова имеют место быть оды двух видов: торжественные и
духовные. В отличие от празднично-этикетной публичности торжественных од,
аскетически-уединенная рецепция духовных од послужила развитию лирической
медитативности, определившей специфическую для русского классицизма структуру
лирического мирообраза
В этом смысле
особенно показательна «Ода, выбранная из Иова, главы 38, 39, 40 и 41» (между
1743 и 1751). Библейский текст «Книги Иова» строится по принципу эпоса: монолог
повествователя-сказителя, рассказывающего о судьбе главного героя, и включенные
в него речи персонажей. Эпизодическая композиция повествования также
соответствует эпическим принципам. Ветхозаветная книга состоит из пяти больших
эпизодов: 1) разговор Господа и сатаны, 2) испытания Иова, 3) ропот Иова на
Господа и увещевания его четырьмя друзьями, 4) вопрошание Господа «из бури» к
Иову, 5) раскаяние Иова и «восстановление» его Господом. В то же время внутри
эпизодов доминируют диалогический (спор) и риторико-монологический типы
повествования, так что в целом древняя книга представляет собой синкретическую
форму слова, соединяющую неразвитые элементы эпоса, лирики и драмы. Ломоносов
извлекает из книги только один – четвертый – эпизод, преобразуя его в
обращенный монолог в перформативной форме высказывания (внимай, представь, имей, сноси, проси), который переходит в
поэтический перифраз монолога героя – Господа. Иов только упомянут в названии и
зачине оды, что делает его условной риторической фигурой, таким же «человеком»
вообще, к которому обращаются повествователь и герой, также сливающиеся в
единый риторический, лирический образ лица, рассуждающего
о неисповедимой и несокрушимой воле
зиждителя. В «Книге Иова» Господь свидетельствует о своем могуществе и воле
как о сокровенной тайне, раскрыть которую не дано человеку. К сокровенным
тайнам относятся творение мира до человека и суть вещей и природных явлений:
света и тьмы, молнии, снега, льда и пр. («Где
был ты, как Я в стройном чине / Прекрасный сей устроил свет?»). В числе
созидательных возможностей Творца называются управление природными стихиями,
которым человек «приказать» не в силах («Возмог
ли ты хотя однажды / Велеть ранеé утру быть…»), и, главное,
абсолютная свобода творческой воли Бога, порождающей многообразие живого мира,
необъяснимое с точки зрения человеческой целесообразности: павлин – для
красоты, страус – «для пуха и перьев», но зачем он откладывает яйца свои там,
где «нога может раздавить их и полевой зверь может растоптать их»? Вот бегемот,
которого Господь создал, как и человека («Создал
его, как и тебя»), и он «ест траву,
как вол», но «страшное великолепие»
его не объяснимо ни злом, ни добром для человека. Верхом же непостижимого
Промысла Божьего является левиафан, существование которого разрушает любые
полагаемые человеком цели и смыслы: не вытащить удою и веревкою, не взять в
рабы, в забаву или в торговлю. Именно его устрашающее описание окончательно
убеждает Иова в собственной ничтожности перед лицом умонепостигаемой воли
Господа и прекращает «распрю».
Ломоносов,
сохраняя общую логику библейского текста, в то же время более строго
упорядочивает иерархию элементов творимого ветхозаветным Богом космоса: «В стройном чине / Прекрасный сей устроил свет».
В соответствии с чином сначала возжжены
бесчисленны тьмы новых звезд, затем поставлены солнце и луна, море и суша,
сотворены атмосферные явления (ветры, дожди, молнии, снег), мир птиц и
животных, перечень которых, как и в Библии венчает левиафан. Но, в отличие от
библейского образа, который в «красивой
соразмерности» сложён преимущественно из природных стихий (глаза – «как ресницы зари», «из пасти – огненные искры», из ноздрей – дым, «сердце, как камень»),
в левиафане Ломоносова акцентирована риторика сравнений с хозяйственной и
военной деятельностью человека: «как
жернов сердце», «зубы страшный ряд
серпов», «всегда к сраженью он готов»,
«как печь гортань его дымится», очи –
«как угль, в горниле раскаленный», –
за счет чего происходит, с одной стороны, обытовление чудовища, акцентируется
его рукотворность и соразмерность человеческим созидательным силам. С другой
стороны, еще более очевидной представляется его нецелесообразность как
выражение божественной свободы. Ломоносов далее отмечает факт сотворения
человека без участия самого человека, тем самым выражая сомнение в
целесообразности создания столь хрупкого и слабого, по сравнению с бегемотом и
левиафаном, существа: «Зачем тогда ты не
сказал, / Чтоб вид иной тебе я дал?». Тем не менее, в отличие от Библии, не
левиафан, а человек завершает каталог божьих созданий. Человеку дано
«рассуждение», которое делает его венцом творения, примиряя лирического героя
оды с другими непостижимыми «делами» Господа и заставляя убеждать других в том,
что «он все на пользу нашу строит».
Однако это фундаментальное для классицизма убеждение в разумности всего
мироустройства пропущено русским поэтом-ученым через самое драматическое в
христианской культуре сомнение, какое представлено в «Книге Иова».
Развитием поэтической
рефлексии на «дела Божии» стали другие духовные оды, в которых одический восторг все настойчивее поверяется размышлением, имеющим у Ломоносова свой
финал: откровение, определяющее
движение от космологии (становление мира) к онтологии (сути мира). В одах-размышлениях
(«Утреннее размышление о Божием величестве», «Вечернее размышление о Божием
величестве при случае великого северного сияния», «Ода о пользе стекла»)
предпринимается попытка доказать существование Бога индуктивно, «делая вывод на
основании чудесного порядка естественного мира. Это – так называемый «аргумент
от провидения»: «по творению – знай Творца»». Хотя Бог и непостижим, Его можно
постичь через предметный мир, мир чувственно воспринимаемый: «Чудяся ясным толь лучам, / Представь, каков
зиждитель сам!».
Этот тезис
святоотеческой литературы включает «Оду, выбранную из Иова» и другие духовные стихотворения
Ломоносова в физико-теологический дискурс, предполагающий тождество науки и
религии как систем. В то же время создаваемая в его рамках картина мира
предлагает в своём основании идею величия («величества») Бога, осмысливаемую и переживаемую
лично, в ситуации уединенного предстояния лирического «Я» перед лицом Бога и
его творений («мой дух», «мне
простри», «я в сей бездне»). Но в этом личном выражается общее мироощущение
эпохи – «время вопросов»: «О вы, которых
быстрый зрак / пронзает в книгу вечных прав, /<…>/ Скажите, что нас так
мятет?».
Высокий
ценностный статус мира как в целом «прекрасного
света», устроенного мудростью Зиждителя, щедро изливающего благотворную
энергию светил, небес, живой природы, разума на человечество, «спершего уста ада», изгнавшего демонов и
Дьявола и пославшего Сына своего для спасения человечества, отвечает
классицистическому мировоззрению. В то же время достаточно очевидная и
драматически острая «тревога» по поводу тайны происхождения мира и человека,
сомнение в целесообразности «чудесных»
и «странных» явлений природы, порождающих «страшное
великолепие», «ужасные громады»,
«ужасную красоту» мира создает
внутреннюю динамику развития классицистического мирообраза и как национального,
и как личностного, определяя собственно лирическую медитативность русской оды.
Литература:
Пумпянский
Л.В. К истории русского классицизма (Поэтика Ломоносова) // Контекст – 1982:
Литературно-теоретические исследования. М., 1983.